Сбиваю его с ног, лбом по Аполлонову лбу, набрасываюсь сверху, мешу его разодранными кулаками, мажу его маску своей кровью — он пытается выбраться из-под меня, лягает меня в пах, вцепляется пальцами в шею, но я не замечаю ничего: ни боли, ни удушья. Из меня выпадает второй пистолет — маленький, тяжелый, я хватаю его — первый попавшийся предмет — и молочу им, рукояткой как камнем, молочу без остановки по глазам, по темени, по носу, по щели рта, вбиваю, вколачиваю в него маску. На меня наваливаются, пытаются оттащить, а я все луплю, луплю, луплю. Потом срываю с него лицо — белое, проломленное, расслоившееся.

Под ним — Пятьсот Третий.

Ему конец. Лоб проломлен, торчит белая кость из красной каши. Но я никак не могу остановиться. Не могу. Не могу. Пятьсот Третий.

Ничего нельзя исправить! Не будет мира! Не будет прощения! Нет и не будет! Сдохни, мразь! Сдохни!

Меня отдирают от него, прижигают шокером, прижимают к земле.

Я должен отключиться, но не могу; меня просто парализует — и я гляжу молча, как моего ребенка кладут к прочим, как Эл вызывает спецкоманду, чтобы всех отправить в интернат, как направляет коммуникатор на меня, показывая кому-то, рапортуя об успехе.

И в эту же самую секунду один из тех, кто сидит на моих ногах, ничком заваливается на пол. Женщины кидаются к своим детям, одна из них падает, Эл выставляет вперед мой маленький пистолет, давит курок.

Из конца зала бегут трое. В плащах; вытянутые руки скачут — отдача. Хватается за бок один Аполлон, кувырком летит другой, саранча подъедает их отлетевшие души, потом Эл попадает — и человек в плаще спотыкается, не достав до нас всего пару десятков метров. У остальных кончаются патроны, Бессмертные кидаются вперед, я дергаюсь по полу, нужно подняться, двое в плащах на шестерых в масках, закручивается вихрь.

— Аннели! Где ты?! Аннели!

Мельком вижу лицо знакомое и незнакомое, с плывущими, неуловимыми чертами — то самое, в которое я разрядил заевший пистолет, то, на которое глядели миллионы на барселонской площади пятисот башен.

— Аннели!

Рокамора здесь! Нашел нас. Нашел Аннели.

Он ничего не знает, он думает, она жива, он пришел за ней. И сейчас его убьют. Вот кто-то уже оседлал его, тыкнул его шокером, душит лентой пластиковых наручников, его напарник уже не дрыгается.

Набираю злости и отчаяния сколько есть — хватает только на то, чтобы повернуться на бок. И наблюдаю, как отец Андре подбирает брошенный мной с мостков автоматический пистолет. Целится мимо дерущихся, мазила, не может совладать с отдачей, стреляет еще и еще — куда? Ни одного из Бессмертных он не задевает, все зря...

Одна из прозрачных цистерн вдруг лопается, как пузырь, рассыпается блестящей крошкой, взрывается, как упавшая дождевая капля, и все видимое пространство покрывает стрекочущий живой ковер. Здоровенные твари заполняют землю и воздух, прыгают в первый неожиданный раз в своей заранее расписанной жизни, расправляют крылья, шелестят, стрекочут, лезут в глаза, в рот, в уши, скребут хитином нашу кожу: казнь египетская, гнев господень.

Рядом рушится еще одна цистерна, и больше не видно ничего.

Я ползу — могу ползти! — на ощупь туда, где был мой ребенок. Что происходит с Рокаморой, с отцом Андре, с остальными — не знаю.

И нахожу ее, как будто в меня встроен навигатор, как будто мы оба намагничены. Обнимаю, прячу от жрущей нас саранчи и вслепую ищу укрытия, шатаясь на ватных ногах.

Какая-то дверь; толкаю, прячусь — тесная подсобка.

Раскрываю сверток: моя. Живая.

Целую ее, прижимаю, она визжит, плачет, посинев от натуги. Забиваюсь в угол, баюкаю ее, мажу ее своей и чужой кровью. По полу скачут ошалевшие от свободы кузнечики — в стену, в потолок, мне в лицо.

Дверь распахивается, кто-то возникает на пороге, проем забивает саранча.

— Закрой! Закрой дверь! — ору я ему.

Он прыгает внутрь, рвет на себя створку, давя налетевших в дверные щели насекомых, орудует замком, падает обессиленно на пол, шумно дышит, растирая свою передавленную шею.

Это Рокамора.

Глава XXIX. РОКАМОРА

— Там была девушка? Коротко стриженная? — Рокамора кашляет через слово. — Аннели?

Мне надо задушить его сейчас, но я весь израсходован на Пятьсот Третьего. Я слишком занят тем, что заржавело, и туго понимаю: Пятьсот Третьего я только что бесповоротно убил. Все кончено между мной и ним. Конец истории, которая длилась четверть века, — и такой скомканный конец.

И ребенок плачет.

Я укачиваю, баюкаю ее. Рокаморе приходится тормошить меня, чтобы задать свои дурацкие вопросы.

Он все еще в этом своем плаще на два размера больше; исхудал, истаскался — весь лоск с него стерся, облетел. Но он все так же юн, как и в нашу первую с ним встречу. Почти мальчишка.

— Она же была с вами в этом сквоте? Да? Я знаю. Вы можете мне доверять, я свой. Я ее муж...

— Муж? — переспрашиваю я.

— Муж, — твердо говорит он.

Не могу ее никуда положить даже на секунду. Кругом голый холодный пол и обезумевшая саранча.

— У нее не было мужа. Она была одна.

— Мы расходились... Ненадолго. По глупости. Где она?!

— Расходились, — киваю ему я, укачивая вопящего ребенка; кто бы сейчас укачал меня. — Ненадолго. Может, ты бросил ее?

Я должен кричать это, должен швырять обвинения ему в лицо — но весь кипяток я выплеснул в Пятьсот Третьего. Выходит тихо, безразлично.

— Какая тебе разница? — Он поднимается. — Она ушла сама. Где она? Ты знаешь или нет?!

— Может, ты ее бросил, когда ее насиловали Бессмертные? — спрашиваю я.

— Она такое говорила?.. Я не верю!

— Может, ты сбежал, чтобы спасти свою драную шкуру? Может, она тебя так за это никогда и не простила?

— Заткнись! — Он делает ко мне шаг; но ребенок в моих руках мешает ему сделать еще один, и мешает мне придушить эту гниду. — Где она?! Она была там?!

— А где ты был — целый год?

— Не прошло года! Десять месяцев, меньше! Я искал ее! Все это время! У нее был отключен комм! Как еще ее найти?!

— Комм был отключен, потому что она не хотела, чтобы ты ее находил. Ты ей был не нужен.

— Ты кто такой, а?! — Он включает фонарь в своем коммуникаторе, светит мне в лицо. — Кто ты такой?!

— Да и она никогда не была тебе нужна, а? Ты ею просто баловался, да ведь? Она просто напоминала тебе какую-то твою старую подружку, которая сто лет уже как околела? Тебе ведь она была нужна, а не Аннели, а?

Не вижу его лица: в кромешной темноте этой комнатенки комм в его руке горит ярко, как звезда. Кузнечики из тоски прыгают на эту холодную звезду.

— Я тебя знаю?.. — отмахиваясь от напасти, говорит Рокамора. — Где я тебя видел? С какой стати она тебе это рассказала?!

Вопли снаружи не стихают. Кто-то колотит в запертую дверь; мы не шелохнемся. Там два десятка сквотеров, звено Бессмертных и двое полудохлых боевиков; проситься к нам в домик может кто угодно. Рулетка.

— Ей нужна помощь! Ее укололи! Она беременна! — Он делает еще одну попытку.

— А ты что, можешь ей помочь? — спрашиваю я. — У тебя, может, лекарство есть?

— Что с ней случилось?! Где она?!

— Что ты так о ней печешься? Может, это был твой ребенок? Твоим ребенком она была беременна?

— Да какое тебе дело?! Что значит — была?!

В дверь все еще скребутся — отчаянно, истерически. Женский голос; кажется, это Берта.

— ...моля... жалу...

— Кто там? — говорю я двери.

— ...я! ..ерт!..

У нашего разговора не должно быть свидетелей. Но Берта... Берта.

— Ты что делаешь?! Тут же сейчас...

Поздно. Щелкаю замком. Внутрь вваливается — Берта, панцирем, иглами наружу свернувшаяся вокруг своего Хенрика. Мальчик плачет: жив.

— Ян! Ты... Слава богу!

Надо запереться — но в щель клином входит штурмовая бутса, врезается, не пускает, а за ней лезет черное плечо.

— Дверь. Дверь! — кричу я оцепеневшему Рокаморе. — Помоги, кретин!