— Ты просто трус, — говорю ему я. — Трус и кретин.
— Я понял потом, что ей сказал. Десять месяцев пытался найти ее. Звонил каждый день. Все известные сквоты обошел. И когда ее комм включился... Сегодня... Первое, что я подумал, — это западня. И еще — сразу же: какая разница? Если я ее еще раз упущу, как мне потом всю жизнь в пустоте? Взял всех с собой, последних — и сюда. Вот... Подстраховался. — Он оглаживает свой пояс, криво улыбается.
— Да, — киваю ему я. — Я тоже подумал — западня. И тоже приехал.
— Прости меня. — Его пальцы дрожат от напряжения. — Прости, что изуродовал твою жизнь. Прости, что загубил твою мать. И за Аннели... Я люблю ее. Если ты тоже ее любишь, ты поймешь. Что нам теперь делить? Я хотел все исправить. Но я ничего не могу сделать.
У меня нет сил его ненавидеть. Нет сил даже его презирать. Он идиот, я идиот. Мы два несчастных идиота, которые не могут поделить двух мертвых женщин.
— Хочешь подержать ее? — Я покачиваю сверток.
— Спасибо. Не могу, — говорит он. — Рука занята.
— Точно. Забыл.
Я улыбаюсь. И он улыбается тоже. Мы смеемся.
— Психи вы, — качает головой Берта.
— Слушай, ты. — Рокамора оборачивается к Элу. — Соедини меня с этим.
Шрейер возвращается к нам в комнату.
— Ну как вы там?
— Мне нужны гарантии. Я хочу знать, что ты их отпустишь. Живыми. Моего сына и мою внучку. Иначе никакого смысла.
— Обещаю, — говорит Эрих Шрейер. — Ты сдаешься с непопорченной шкурой, Ян забирает ребенка и может идти на все четыре стороны.
— И эта женщина, которая сидит тут с нами, — добавляю я. — Она тоже сможет уйти? Вместе с ребенком?
— Это не по Закону, — бурчит Эл. — Ее надо оприходовать.
— Сволочь ты! — плюет в него Берта. — Молчи, когда люди разговаривают!
— Мне все равно, — говорит Шрейер. — Долго ей не прогулять.
— Это неправильно, — настаивает Эл. — Закон есть Закон.
— Дайте мне еще пять минут с семьей, — просит Рокамора. — А потом можете заходить.
Левой рукой он засучивает правый рукав и осторожно вытаскивает из детонатора тонкие, как волос, проводки. Потом мигает и медленно разжимает пальцы.
— Затекли, черт. — Он встряхивает их. — Дашь подержать? Осторожно принимает ее на руки, заглядывает ей в лицо.
— Красивая.
— Сейчас не видно. У нее глаза Аннели. И матери.
— Улыбается.
— Что-то хорошее снится.
— Меня сейчас стошнит от вас, — говорит Эл.
За дверью — скрежет: разбирают баррикады, разминируют дверь. Идут за Рокаморой. За нами всеми. Я опускаю руку в карман.
Глава XXX. ПОРАЖЕНИЕ
Неповоротливые армейские саперы, похожие на космонавтов, медленно, словно паря в невесомости, раздевают Рокамору. Он стоит, задрав руки, с улыбкой на одну половину лица, как инсультный. Мы остаемся пока тут же, при нем, — саперы боятся, что он передумает.
Двое спецназовцев в броне и балаклавах грузят на носилки Эла, застегивают его с головой в черный мешок, вытирают руки. Бедный Эл.
Стоим и ждем, пока все закончат.
Рокамору уводят. Он оборачивается, бросает последний взгляд через плечо, кивает мне. Мы остаемся с Бертой — посреди цеха, засыпанного снулой саранчой: насекомых, видимо, потравили газом. Роботы сгребают кузнечиков, отравившихся своей свободой, везут утилизировать их в саркофаг: в пищу их теперь употреблять нельзя.
Никого из сквота отца Андре тут нет. Всех загребли; Луису, Саре, Инге — укол; Георга и Бориса, фантазеров, которые придумывали, как все поправить в нашем заклинившем, сбоящем мироздании, — в интернат, форматировать их под ноль. Наташу, которая пела «Небо-небо-небо», — в интернат, учить отбирать детей у родителей и колоть спящим старость.
А я держу свою дочь на руках. Ко мне никто не подходит, никто не отбирает ее у меня. Делаю шаг к выходу, потом еще один, еще — никто не пытается меня остановить; меня как будто бы вообще не замечают.
И все же я двигаюсь медленно, боясь чересчур резким движением прорвать этот мыльный пузырь, который делает меня невидимым и неуязвимым. Мимо Бессмертных в масках, которые тянутся во фрунт перед черным мешком и отводят от меня свои щели, мимо толстых смешных саперов, толкущихся в своей невесомости, мимо неизвестных людей в штатском, которые снимают разоренный цех крохотными шпионскими камерами, мимо пучащейся на фотообои из-за стекла саранчи, которой повезло, что ее никто не освободил.
Берта идет за мной маленькими шажками, как собачонка на привязи: верно, ей больше некуда деваться, или она думает, что обещание свободы, которое ей дал Шрейер, приклеено к обещанию, которое он дал мне.
— Тебе надо прятаться, — говорю я Берте. — Убегай. Но она все равно продолжает семенить рядом.
Подъемник приходит пустым, мы с Бертой единственные его пассажиры, и сообща мы занимаем в нем его тысячную часть. Мы едем спокойно, как будто ничего не случилось в «Промпарке», как будто никто не знает о нашем существовании. Никаких репортеров, никакого оцепления. Мой коммуникатор отключился, никто не может до меня дозвониться. Да и кто станет?
Мы приезжаем на грузовой терминал — тут темно, как всегда. Несем свет с собой, садимся молча на полукилометровую скамью. Ждем поезда. Краны и конвейеры продолжают работать. Наверное, и за минуту до конца света они будут работать в обычном режиме.
Моя дочь спит, не слышит громыхания контейнеров и подвывания электромоторов. Как ее зовут, интересно?
Мы с Бертой сидим почти спина к спине, она отвернулась — достала одну грудь, мнет ее, сцеживает молоко мне в дорогу.
Подлетает сияющая туба, полная народу, вываливает все прямо на нас. Вот они: журналюги, зеваки, полицейские. Табуном несутся мимо, но мы успеваем сгорбиться, укрыть детей. Контрабандой проносим их в опорожненные вагоны. Уезжаем из «Промпарка».
Берта отдает мне бутылочку с молоком. Прячу ее в карман. Мои карманы пухнут от важных вещей. Едем молча.
На следующей остановке Берта выходит. Никто ее не преследует. Она машет мне с уплывающей станции, я машу в ответ.
Человек, который дремал напротив меня, паренек с милым и открытым лицом, просыпается. Улыбается мне.
— Вам звонят, — сообщает он, снимает и протягивает свой коммуникатор.
— Что?
— С вами хочет поговорить господин Шрейер.
Я беру его комм пальцами, которые жгутся и зудят так, как будто я отлежал руку, как будто я час безотрывно сжимал эспандер и кровь только начинает возвращается в пересохшие русла.
— Здравствуй! — Голос Эриха Шрейера энергичен и жизнерадостен. — Ты как?
— Что тебе от меня надо? Ты же обещал отпустить нас!
— Ты свободен, Ян! — Он смеется. — Я человек слова! Извини, если отвлекаю от чего-то важного. Просто хотел сделать тебе еще одно предложение...
— Нет. — Я возвращаю коммуникатор улыбчивому пареньку; тот качает головой, отказывается брать комм.
— Я понимаю, ты зол на меня. Эта история с Пятьсот Третьим, твои звонки из тюрьмы... Этот балаган, который устроил твой отец. Я просто хотел преподать тебе урок, Ян. Проучить тебя немного. Мне кажется, ты уже сделал выводы.
— Выводы?!
— Тебе, наверное, кажется, что ты в отчаянном положении, а? С ребенком на руках, без дома, без денег, стареешь... Но это не так, Ян. Это совсем не так. Ты ведь не думал, что я тебя брошу в этом положении?
Он говорит со мной из моей протянутой руки, мне неудобно держать ее так, и я роняю комм на пол. Шрейера это ничуть не смущает.
— Давай забудем все, что с тобой случилось? Как страшный сон. Как будто ничего этого не было, а? Ни твоего романа с моей женой, ни твоих нарушений Кодекса, ни сорванных миссий, ни этой поганой истории с женой твоего отца, ни твоей старости?
— Забудем?!
— Забудем. На каждое правило есть исключения! Знаешь, у меня ведь есть связи в этом Центре в Брюсселе. Мы можем назначить тебе это их лечение. Оно, конечно, дорогостоящее, сложное, но... Хоть завтра. Остановить старение, повернуть его вспять. И даже карьерой тебе не нужно будет жертвовать. Восстановим тебя в Фаланге. Никто ведь там и не знал, что с тобой стряслось.